До сих пор вздрагиваю от воспоминаний о советском общепитовском сером пюре с лужей мутного топленого масла в центре.
И еще котлеты такие были. Специфические.
Это не название, это определение.
То есть, это сейчас они специфические, а тогда других не было, тогда ГОСТ был.
А еще капуста была тушеная. Серая. Кислая.
И компот из сухофруктов.
А когда я работал в кафе, то сосиски на ночь туго набивали в молочные бидоны и заливали водой.
К утру вся вода впитывалась.
На разницу весь персонал под вечер было в хлам.
Бармен мудрил с коньяком и прочими напитками и тоже жил очень хорошо.
Но бармены быстро менялись.
Ротацию барменов обеспечивала прокуратура.
А здоровенный, краснорожий шеф-повар с руками как окорока, после второго литра спускался в подвал, поджигал большую паяльную лампу и принимался палить кур.
Это у него бзик такой алкогольный был.
Как вечером нажрется, так кур палить.
И один не мог, обязательно заставлял кого-нибудь с собой оставаться.
Здоровенный, агрессивный, грубый и бухой.
То ли посадили его, то ли помер от апоплексического удара.
А не фиг было сосиски водой пропитывать, а после, чтоб страх заглушить, ночами водку квасить и кур палить. Одному страшно было, вот и оставлял с собой кого-нибудь.
А все равно помер.
Или посадили.
Так и так не доводит до добра расхищение социалистической собственности.
Пусть даже и в виде водопроводной воды в толстых водянистых сосисках.
И коньяка с той же водой.
А когда работал в хозяйственном, там из одной фуры морилки делали две.
И олифы тоже две.
С разницы нам тоже капало на стакан кефира.
А что покрепче покупали на деньги полученные со спекуляции жутким дефицитом - крышками для консервирования и туалетной бумагой.
Ко мне из других городов делегации за крышками приезжали.
А за туалетную бумагу девушки такое предлагали…
А морилку таскал домой ящиками, и перегонял с помощью скороварки и ректификационной колонны из институтской лаборатории вынесенной оттуда сильно заинтересованным соседом аспирантом.
После туда кидалась марганцовка, активированный уголь и получался чистый спирт.
Бутылка водки стоила 4,12, а бутыль спирта из морилки обходилась в 60 копеек.
Потом государство это дело прочухало и стало добавлять в морилку яд для тараканов.
Мы все равно прогоняли, чистили и пили, пили, пили…
А после спиртовую морилку вообще сняли с производства и заменили на водорастворимую.
Но до этого наша директриса успела загнать налево с полдюжины фур.
Которые наш дружный коллектив грузчиков сделал из четырех с помощью воронки и самодельной открывашки для портвейна.
Посуду для этого отдельным рейсом привозили за отдельные деньги отдельные шофера.
А когда в гастрономе работал, там такое было…
И в Манеже.
И в Центральном выставочном зале.
Оттуда у меня целиком дома лежала выставка японского плаката. Друзьям раздаривал и все стены в постерах были.
Лохи брызгались слюной и падали без чувств захлебываясь от зависти.
А еще в булочной ночные приемщицы с кондитеркой крутили.
Иногда и с грузчиками крутили.
С кондитеркой для денег, с грузчиками для удовольствия.
И в музее народов востока.
И в музее на делегатской.
И в центре народного творчества.
Уж вроде чего можно было тогда с матрешек-балалаек наварить, но администрация неплохо жила…
Не на зарплату же жить.
На нее только помирать.
Это если без похорон и поминок.
Так, скромно, литр на троих и пара сайры в собственном соку.
И утром кружка прозрачного пива со стиральным порошком в общественной поилке.
Быдлоиды с матовыми глазами бесцельно бродили по тротуарам Кракенбугенваллена. Они тягуче быдлили и время от времени похрипывали, посапывали, поплевывали и гадили. От них исходил душный, тягучий и вязкий запах скудоумия.
Быдлоиды Кракенбугенваллена вообще были крайне расположены к тому, чтобы с утра и до поздней ночи без устали быдлиться. Быдление было их любимым, и по сути единственным занятием и развлечением. Набыдлив где-нибудь, они оставались этим страшно довольны, и хлопая руками по коленям, разевая грязные рты визгливо гоготали собравшись в стаи.
Редко можно было встретить одиноко бредущего куда-нибудь быдлоида, они все время собирались большими гуртами и шли куда-нибудь быдловаться.
Набыдлившись, под утро они вяло разбивались на небольшие бражки и тускло раходились по матрацам отсыпаться, чтобы на следующий день вновь продрать матовые глаза и тащиться в свое привычное стойло пить пиво и вяло соображать — что бы это сегодня такого набыдлить и куда лучше пойти ночью побыдловаться. В этом быдлоиды Кракенбугенваллена ничем не отличались от прочих быдлоидов из всех прочих мест.
Хмельной их грезой было всеобщее, всемирное обыдление. Впрочем, это так и оставалось пустым призывом, поскольку страсть к быдлению и быдлованию просто не оставляли ни для чего другого ни сил, ни времени, ни интереса.
Быдло — одно слово.
Противно пытаться договориться с совестью, Жора.
Я тебе скажу даже больше, чтоб ты знал и был мудрым и спокойным.
Чтоб ты был мудрым и не делал маленьких глупостей с большими последствиями.
С совестью вообще нельзя договориться.
Ты не с ней договариваешься, Жора, ты себя уговариваешь.
Ты уговариваешь себя сделать то, за что она тебя все равно никогда не простит и будет тыкать тебя в это мордой и делать больно.
Не потому, что она садистка и ей это нравится, а потому, что она иначе не может.
Ты, Жора, можешь, а она — нет. В этом разница между вами.
Но ты пока этого не знаешь и приводишь доводы, горячо перечисляешь много разных причин, пытаешься быть убедительным и многословным.
Ты громко кричишь или монотонно бубнишь что-то для того, чтобы не слышать ее.
Чтобы потом ты мог бы ей сказать: «А что ж ты, падла, мне тогда не помешала?! Что же ты, паскуда, позволила мне это сделать, а?! А теперь вот жрешь меня поедом, сволочь! Ты, это ты одна во всем виновата!»
Да, Жора, это она во всем виновата.
Это она будет виновата в том, что ты уже никогда не сможешь сказать ни себе ни другим: «Я никогда этого не сделаю!»
Ты знаешь, Жора, как это?
Нет, ты пока не знаешь и не дай тебе Бог, чтобы ты знал, Жора.
Поэтому я, старый, седой и с люмбаго по всему организму говорю тебе, чтоб ты знал.
Чтоб ты знал, и не будил эту спящую собаку.
Дай тебе Бог здоровья, и чтобы ты так жил, как она сладко спит, Жора.
Тяжело быть совой.
Раздражает, что живешь здесь, но в другом часовом поясе.
И не поймешь: то ли ты всех опережаешь, то ли они тебя.
Ночью кажется, что — ты.
Потом днем звонят и кричат: «Как! Ты еще ничего не знаешь?!».
Это раздражает.
Раздражает отставание «проснулся» от «встал» на полсуток.
И «заснул» от «лег» на те же двенадцать, но в другую сторону и с тем же результатом.
Раздражает «доброе утро!» в телефонной трубке, когда только-только удалось уснуть.
И вот эти, с бодрыми лицами невпопад.
И почему разбудить звонком они считают нормальным, а ты в ответ на то же самое слышь хрип, стоны и невнятный мат?
Раздражает завтрак в три пополудни и ужин в восемь утра.
Не сам факт, а отношение к нему тех, из другого часового пояса.
Откуда такое негодующее внимание ко времени моего обеда?
Будто они гастроэнтерологи, а я у них лечусь.
Раздражает, что в пик общительности никому невозможно позвонить, потому что не позволяют воспитание и правила приличия.
Раздражает, что в самое работоспособное время никто и ничто вокруг не работает кроме интернета и телефона, по которому все равно некому позвонить.
Раздражает, что когда приходишь в магазин за йогуртом на завтрак, там либо только что закончилось, либо еще не завезли, и спят все, кроме хмурых мужиков в форме.
А ты бодр и хочешь перекусить.
Раздражает, что вечером солнце всходит, а утром как раз начинает заходить и вы с ним как-то не совпадаете.
То ли ты спешишь, то ли оно отстает, то ли вы оба в разных направлениях.
Раздражают часы со стрелками, потому что невозможно понять — надо ложиться или уже пора вставать.
Часы вообще раздражают.
А если еще и тикают, то хочется их немедленно расстрелять, залить в цемент и утопить в заливе.
Да много чего раздражает, если ты — сова.
ДМИТРОВ, 3 июня. (По телеф. от наш. спец. корр.). На обоих берегах аванпорта развернулись работы по сооружению гигантских статуй Ленина и Сталина. Уже закончена закладка железо-бетонных фундаментов — громадных постаментов высотою в 10 метров, на которых будут покоиться скульптурные фигуры. В «Известиях» уже сообщалось, что высота каждой фигуры достигнет 15 метров. На-днях начата облицовка постаментов серым гранитом. На ряду с этим сотни каменотесов, облицовщиков, кузнецов заняты подготовкой отдельных частей гигантских фигур. Из огромных блоков крупнозернистого серого гранита с розовым оттенком выделываются детали скульптуры. На каждую фигуру пойдет около 130 блоков весом от 800 до 2.000 пудов. Мастера Булкин и Мамченко под руководством известного мастера Елизарова тщательно обрабатывают глыбы гранита, из которых будут вытесаны головы скульптурных фигур. Эта необычайно тонкая работа требует исключительной внимательности и точности.
Пока идет обработка гранита, строители заканчивают сооружение лесов и монтаж механизмов для под'ема блоков при сборке деталей скульптур. На вершинах лесов устанавливаются мостовые краны.
Конструктивная трудность сооружения заключается в том, что фигуры имеют разворот и наклон. Для того, чтобы обеспечить полную устойчивость их, внутриблочное пространство будет залито железо-бетонным ядром. Швы же между блоками для водонепроницаемости будут зачеканены свинцом.
Близится день, когда строители приступят к одной из серьезных операций — к установке блоков и монтажу фигур.
Величественное зрелище будут представлять эти монументы на фоне сооружений аванпорта.
Пивонов и Накидонский
Детки в коротких брючках и отутюженных платьицах стояли рядами с бессмысленно-торжественными лицами. Время от времени серьезные дяди и тети в прическах подводили к микрофону очередную детку, которая заполошно что-то в него вещала вытянувшись по струнке.
Пивонов и Накидонский сидели в песочнице дымя беломором и потягивая теплый фиолетовый портвейн.
— А вот что, к примеру, об этом всем мнение имеете, я любопытствую? — спросил Накидонский, цыкая сизой слюной в песок.
Пивонов посмотрел на толпу со стягами, на деревянный помост с детками и на две тяжелые каменные фигуры, хмуро возвышающиеся над всем этим.
— А об чем, я извиняюсь? — он выкашлял дым, — Если об чем дитяти кричат, то мне не слыхать, но в общем-то, довольно-таки замечательное мероприятие. Душа радуется глядеть на поколение и на этих, значит, из администрации. И публика, вона как аккуратно стоит. Там с нашего району тоже стоят, только не видать отседова. Как с утра увезли, так и стоят под палками. Даже не выпимши никто, не успели. — участливо добавил Пивонов.
— Дак с картонажной с нашей тоже, извиняюсь, два цеха забрали. Кого нашли, тех всех и забрали. Палыч со сборки, как у тещи ни прятался, а поди ж и там отыскали. Под микитки его и айда. Токмо палками не били, ни боже мой. Чинно все, культурно по мордасам, как положено ему объяснили, но чтоб, в смысле ударить, то не били.
— Я об чем объясняюсь-то, — поправил Пивонов. — Наших палками не трогали. Нашим палками в автобусе надавали. Как, значит, туда покидали, так каждому по палке сразу и надавали. А чего к ним, к палкам чиплять, к палкам-то, потом, сказали, раздадут, когда команда на это сверху, значит, будет.
— Я это, извиняюсь, конечно, но там, чиплять нечего было. Мне вчерась вечером Васька-дворник сказывал. Он в администрации там всякое такое подметает, баки носит, ну и слыхал, как Лесан-Лесаныч там убить очень страшно грозился. Как, кричал, вытащу из откуда он есть, так сразу немедля его, значит, в смысле, и того!
— Кого? — не понял Пивонов.
— Я ж объясняюсь, что Васька-дворник за самогоном вчерась и сказывал, еще супружница моя с нами вместе отдыхала, что художник наш, с картонажной в смысле, Разуменский, длинный такой, носатый, должон был что на палки чиплять, намалевать. Задание ему, значит, по партийной линии дали. А он хотя и беспартийный и слова разные знает, и когда не пьет, то завсегда вежливый, культурный такой, обходительный, ящик свой деревянный с краской возьмет и, значит, в лес, в поле. Природу, объясняет, рисовать идет. Так он, вот, извиняюсь, сразу и пропал. Как ему в администрации задание дали по партийной, значит, линии, так сразу и пропал. Ихтилигент, одно слово. — Накидонский деликатно булькнул зеленой бутылкой. — Тихий-тихий, выпимши даже особливо никому в глаз не даст, а гляди ж ты… Такое мероприятие, чтоб без иллюминации хотел оставить. Вредитель. — неуверенно добавил он.
— Где ж без люминации? — удивился Пивонов. — Вона, поди ж все под палками стоят, и ко всем чего причеплено. Не разобрать отсель, но культурно стоят, нарисовано разное, слова там какие по-делу написаны, фотографии лица опять же.
— Ну да, ну да. — согласился Накидонский. - Довольно-таки замечательно глядеть. Прямо сказать, парад. — он перхнул и снова потянул беломорину. — Вот ежели в смысле красоты, то да. А ежели в смысле идейной, значит, этой… мысли, то подкачали, подкачали. По причине его, Разуменского, вредительского сокрытия и саботажа. Художника, в смысле. — пояснил он.
— А чего там, извиняюсь, в идейном смысле не то? — спросил Пивонов. - Как отсюда, так все, значит, в идейном смысле просто-таки красота, лучше чтоб и не придумаешь.
— Так оно ежели отсюда, то да. А ежели как поглядеть чтобы, значит, вблизь, то сплошной конфуз и вредительство по партийной линии. — Он наклонился к Пивонову. — Они ж там, даже с выборов плакатов-то не нашли. Чтоб, значит, с правильными лицами. В сарае только у художника того, у Разуменского, старые какие-то нашли, те еще, с вредительской кликой которые. Ну и хоругви какие старые тоже нашли, с фамилиями неправильными. А делать-то чего? Мероприятие на носу горит, с утра начальство из центра прилетит, дети с лагеря уже вторую неделю репетиции репетируют, а тут вредительские фотографии заместо, извиняюсь, важных лиц.
— Так оно как же? — удивился Пивонов. — Так с вредительскими и стоят?
— Ну, извиняюсь, конечно, но в администрации нашей тоже не сами себе лиходеи сидят. Дураки-дураки, а в этом смысле оченно даже соображают. Собрали всю свою контору, ну там сами, машинистки, секретарши, уборщицы тоже. Всех, короче, собрали, и на ночь в конторе заперли. И сами заперлись. Ваську-дворника только не взяли. Не нашли. Он как раз у меня с отдыхал с самогоном. Ну и они карандашами-фломастерами там всей конторой и перерисовывали всю ночь. Чтоб, значит, не узнать было клику-то. Кому лысину волосами зарисовали, кому наоборот. Чтоб не в смысле похож был, а чтоб, в смысле наоборот, не узнать. А слова так почти все оставили. Кое-что только вырезали и все. Краски ж у них не было, а и была бы, так кистью ж, извиняюсь, никто водить не умеет, вот и вырезали те, которые неправильные.
— И что ж, так, я извиняюсь, с дырками и стоят? — Пивонов глотнул портвейна. — А эти ж тогда как, из центра которые? Неужто не сымут никого?
Накидонский взял у Пивонова бутылку, аккуратно приложился, и назидательно сказал:
— За дырки еще никого не сымали. Дырка, она дырка и есть. Пустое место. А с пустого места чего возьмешь? Чего с него спросишь? — Накидонский дунул в папиросу. — Вот оно и того, что ничего. В дырке ведь что главное? Чтоб она дыркой и была, чтоб в нее не запихали чего не надо. Сквозь дырку все видать. Что надо, то и видать. Сейчас одно, завтра, вдруг чего, — другое. Она ж, дырка, тем и пользительна, в том ее идейная полезность и есть. Вот так я, извиняюсь, понимаю.
Пивонов рассеянно смотрел на тяжелые каменные фигуры, на деток в фартучках, на дощатый помост с пиджачными мужиками, на что-то слабо колышущееся внизу под всем этим, с торчащими из него флагами и транспарантами.
— Я вот тут любопытствую на предмет, как бы нам насчет выпить еще культурно по одной? Покамест там со всем этим управятся, в смысле, отпразднуют по партийной линии, мы как раз идейно поддержали бы. По одной. Культурно отметили бы, так сказать. — Пивонов вдавил окурок в песок. — А то ж, как мероприятие закончится, как народ с него, я извиняюсь, попрет, так нам уже отмечать нечем будет, не останется.
— И то правда. — Накидонский вытряхнул из бутылки капли на песок и бережно засунул ее в карман кургузого пиджачка. — Мероприятия, оно завсегда так. Народ идейно вдохновляется, и идет справлять. В смысле, праздновать. По партийной линии.
Пивонов и Накидонский встали с детской скамеечки, и пошли в сторону центра города, к площади, к магазину.
За их спинами гремела музыка, что-то невнятно, но серьезно кричали, пели дети, а над всем этим колыхались в жарком дрожащем мареве две серые фигуры с каменными десницами и свинцом на стыках.
Было душно.
Дубленые солеными волнами мужественные лица, обветренные холодными ветрами волевые лица, закаленные штормами несгибаемые лица, могучие руки с сильными волосатыми пальцами, широко расставленные железные ноги, стальные торсы под тельняшками и бушлатами, выцветшие брови, жесткие ершики под бескозырками, папироски в крепких зубах, два литра крепкой в луженых желудках, зудящие яйца в клешах, розовые бабы в головах. Бравые ребята!
Вялые узловатые пальцы с обломанными траурными ногтями, тусклый безразличный взгляд недоопохмелившегося со вчера. Обшарпанный фанерный чемоданчик заваленный обмасленными гайками, разводками, газовыми ключами, не женскими прокладками с дырками, не женскими юбками, не женскими коленами, ветошью, паклей и еще кучей разного неразличимого хлама. Задубелые ватные брюки, огромные пыльные говнодавы и большое доброе сердце простого советского слесаря-сантехника гулко бьющееся под сальным ватником с тремя оборванными пуговицами.