Золотой зуб

26.07.2012

Он не мальчик уже, до золотых зубов дожил.
У него зубы мудрости во рту сверкают, как мокрые рыжики в овраге.
А вот ума так и не нажил.
Значит, не в возрасте дело и не в зубах.
И не в золоте.
Вон, у того хлипкого, в очках, то ли фарфоровые, то ли своих еще не растерял, а ума столько, что в голове не умещается, в авоське носит.
А зубы хоть каждую неделю меняй — золотые на платиновые, платиновые на фарфоровые, дальше и до бриллиантовой инкрустации дойти можно.
И чё?
Семки любыми зубами одинаково лузгаются.
От тридцати двух алмазов в рту ни ума ни сообразительности в черепе не прибавится.
Сообразительность с умом не в пустом черепе от сырости заводятся, а в мозгу, который в этом черепе должен быть.
А коли мозга там нету, клацай платиновыми зубами, не клацай, ум в черепе не появится.
Такая вот безрадостная картина маслом.

Золотой зуб


Самописки, перочистки, промокашки

24.07.2012

Внезапно пришло на память.
В школьную пору мою, тому много лет назад, парты в школе были весьма, по нынешним временам, своеобразные.
Во-первых, они были двухместные и представляли собой монолит из собственно парты и намертво соединенной с ней скамьи.
Во-вторых, столешница у парт была, не как у стола горизонтальная, а под углом.
Наверху было прорезано отверстие под чернильницу-непроливайку и сделан желобок для ручки.
Чтобы вылезти из такой парты или встать, чтобы бодро поприветствовать завуча или директора, надо было откинуть наверх столешницу.
Даже не знаю, как её правильно называть, наверное, откидной доской.
Когда в класс входил учитель или кто-то из дирекции, вставать полагалось обязательно и так торчать столбом, пока не разрешали сесть.
Парты нещадно резались перочинными ножами, вырезались инициалы или какие-нибудь сакральные знаки, вроде черепа с косточками.
Никаких «Цой-жив» или иноязычных надписей не делали, хотя одно время Москва была густо усеяна словом «Fantomas».
Фломастеров и, тем более, баллончиков с краской еще не было, поэтому Фантомаса увековечивали обычными карандашами или мелом.
К первому сентября парты приводили в порядок, прикручивая оторванные откидные доски и густо покрывая коричневой и зеленой масляной краской.
Сидя за партой, руки положено было держать на ней аккуратно сложенными, и сидеть так весь урок, пока не понадобиться что-нибудь писать или читать.
Тогда снова откидывалась доска, из парты доставался портфель или ранец, из него на парту выкладывались учебники, тетради и пенал с ручками-карандашами.
Когда появились шариковые ручки, писать ими запрещалось и, скажем, домашнее задание, написанное не чернилами, просто не принималось, и учителем делалась запись в дневник о недопустимости, тлетворности, разлагающем влиянии и прочее в том же духе.
Можно было пользоваться только утвержденными министерством чернильными «самописками».
А к каждой тетради прикладывалась промокашка, и в пеналах у всех лежали круглые «перочистки», чтобы снимать с пера застывшие комочки чернил, бумажные волокна и прочую дрянь.
Полный текст »


Римейки

22.07.2012

Любопытные римейки на работы Мане и Вермеера уже выкладывал.
Но нашлись еще забавные переложения «Завтрака на траве» все того же Мане и известного полотна Жоржа Сера «Воскресная прогулка на острове Гранд Жатт».
Делюсь.

Эдуард Мане «Завтрак на траве»
Эдуард Мане - Завтрак на траве
Завтрак на траве
Завтрак на траве

Жорж Сера «Воскресная прогулка на острове Гранд Жатт»
Жорж Сера - Воскресная прогулка на острове Гранд Жатт
Воскресная прогулка на острове Гранд Жатт


Фотографии Владимира Сычева

21.07.2012

Владимир Сычев
Владимир Сычев

Для фотографов Владимир Сычев уже в 70-е стал легендой, а его работы – вершиной фоторепортажа. Он был в гуще событий, составивших славу русского авангарда второй половины XX века. В эпоху застоя он вел фотолетопись московского нонконформистского движения, в 80-е, уехав за рубеж, стал одним из самых печатаемых фотографов благодаря уникальной точности, злободневности и художественной ценности своих работ.

Спустя тридцать лет Сычев приехал в Москву на открытие персональной экспозиции, состоящей из кадров убогой советской жизни, нонконформистских выставок, фотографий знаменитых художников-шестидесятников и многого другого.

Владимир, как вы стали фотографом, с чего все началось?

– Началось в 65-м, когда я играл на саксофоне в студенческом театре эстрадных миниатюр при Казанском авиационном институте. Играли американский джаз. Когда мы приехали в Москву на конкурс, председателем жюри которого, кстати, был Райкин, я первый раз в жизни увидел профессиональных фотографов, которые снимали происходящее. Мы победили, а на следующий день пришел фотограф Игорь Агафонов, кажется, из «МК». Он подошел почему-то ко мне, дал газету и фотографии. Меня это все очень заинтриговало.

Вы были на фотографии с саксофоном?

– И не только. Он еще подарил мне фотографии футболистов, хотя к футболу я равнодушен до сих пор. По возвращении домой я сразу купил фотоаппарат. Жил я в Казани между вокзалом и центральным рынком, и вся жизнь проходила перед окнами моего дома. Поэтому я сразу стал снимать на улице. Никто меня не учил, никто ничего не показывал. В Третьяковке есть фотография 66-го года, сделанная на казанском рынке. Я снимал город, улицу. Почему? Не знаю. Вопросам композиции, формы и другим тонкостям я научился у художников. Можно сказать, что фотографа из меня сделали художники.

У вас было музыкальное образование?

– Я учился в интернате в Туапсе, окончил музыкальную школу по кларнету, но музыкант я нулевой. Тем не менее играл в студенческом театре, но фотографией увлекся мгновенно, и к концу института уже продал саксофон, купил объективы и знал, что хочу быть только фотографом. По распределению попал на Байконур, два года отработал радиоинженером, и – в Москву.

Кто из фотографов оказал на вас влияние?

– В 67-м в стране отмечали 50-летие советской власти, везде проходили выставки посвященные этому событию. В Казани фотовыставка называлась «Волга-67». Я сдал на нее фотографии – на мой взгляд, хорошие, но их отвергли. Когда все призы раздали, я подошел к Виктору Резникову, председателю жюри, и показал ему свои фотографии. Он спросил, почему их не было на выставке, я ответил, что не пропустили. Тогда было все просто. Можно было снимать пейзажи, колхозников, обнаженную натуру, но улицу было нельзя. А я снимал только улицу, мне это нравилось. После той выставки я стал общаться с Резниковым, два раза в год ездил к нему в Москву показывать фотографии, отчитывался за шесть месяцев. Он работал в журнале «Советский Союз». Мы с ним встречались у его друга – художника Анатолия Крынского (сейчас он в Нью-Йорке), на Самотечной. Крынский меня познакомил с художником-нонконформистом Валентином Воробьевым, который потом участвовал в бульдозерной выставке. Сейчас он живет в Париже, как и я. А Резников был мой настоящий учитель, он мне помог тем, что сразу меня обнадежил, сказав, что мои фотографии – хорошие, несмотря на то, что никуда не прошли. Мы с ним дружили до моего переезда в Москву в 72-м году, а два года спустя я начал устраивать квартирные выставки непризнанных властью художников, на которые, в основном, приходили иностранцы. Резников принадлежал к той части советской элиты, которая боялась встреч с иностранцами, и он перестал ко мне ходить. Потом я попал во Францию, познакомился там со всеми фотографами, которые сами меня нашли после публикаций. В Москве я был профессиональным фотографом, состоял в легендарном горкоме графиков, где была секция фотохудожников. Горком по своему уставу объединял всех людей, работающих в издательствах, там были даже ретушеры. В советские времена нужно ведь было где-то числиться, чтобы тебя не считали тунеядцем! И те, кого не принимали в Союз художников и Союз журналистов, вступали в горком – не идеологическую, а профсоюзную организацию. Когда состоялась бульдозерная выставка, меня арестовали, я сидел с Сашей Рабиным, его вот уже нет…

Это сын Оскара Рабина?

– Да, сын Рабина. Я последний из живых, сидевший за бульдозерную выставку. Задержали тогда многих, а судили пятерых – Оскара Рабина, Женю Рухина, Эльскую, Сашу Рабина и меня. Нас двоих, как самых молодых, посадили на 15 суток, остальных отпустили, оштрафовав на 20 рублей. После бульдозерной выставки были мелкие неприятности. Председатель нашего горкома Владимир Ащеулов, который был честный и порядочный человек, вызвал меня в начале 75-го года и при всех сказал: «КГБ дал указание тебя выгнать. Тебя тогда сошлют, как тунеядца, за 101-й километр. Но если ты мне к концу года принесешь печатные работы, я тебя не выгоню. Но свою голову вместо твоей подставлять не буду». Часть людей перестала давать мне работу – заказы на иллюстрации, часть продолжала давать, но не подписывая. Меня спасли несколько людей: Илья Глазунов, Стас Намин и Валерий Дудаков. Последний был главным художником фирмы «Мелодия», я у него оформлял пластинки. У Намина была первая рок-группа, он ходил ко мне на выставки, ничего и никого не боялся – как-никак внук самого Микояна. А Глазунов поставил мою фамилию в книжке, где на обложке был профиль Ивана Грозного, он там топором что-то рубит. Опубликованное я принес в конце года Ащеулову, он сказал, что все в порядке.

Когда вы уезжали, какую цель преследовали?

– Любопытство. Только! Всем, кто говорит, что уехал по политическим мотивам, я говорю: «Вы врете». Потому что по политическим мотивам люди остаются в стране.

Когда вы наводите на людей объектив – какой бывает их реакция?

– На своих фотокамерах я заклеиваю все блестящие места. Это не привлекает. Фотоаппарат кажется старым, и люди не обращают внимания. К тому же я наводил всегда мгновенно. Дома тренировался, крутил объектив, потом смотрел – резко, не резко, пробовал много раз – до тех пор, пока во все стороны не получалось резко. Много месяцев ушло на тренировку! Зато потом я выходил и стрелял, как ковбой. Если вы снимаете быстро, люди не понимают, что вы фотографируете. Я взмахиваю аппаратом, нажимаю и иду дальше, не останавливаясь. Подумаешь, что-то там мелькнуло. Я не делаю на улице десять фотографий одного и того же. Но если особо острая ситуация, тогда я останавливаюсь, и мне плевать.

В 90-е годы вы приезжали в Россию…

– Первые десять лет я был беженец без гражданства и в СССР приезжать не мог. Когда мы с женой уезжали, надо было платить 750 рублей за отказ от советского гражданства, и мы уезжали без документов. По Европе можно было ездить с беженским паспортом без визы, но в Америку нужна была виза. Несмотря на мой беженский документ, американская виза у меня была всегда на пять лет, потому что там знали, что я хороший фотограф. В 80-м году я был самый печатаемый фотограф мира. Paris Match напечатал два номера моих снимков – сорок пять страниц, за ним Stern пятьдесят страниц, Life, Time, все журналы мира, в каждой стране. Итальянский журнал Oggi пять номеров посвятил моим фотографиям, уж страниц я не считал. Проблем с визами не было. Но, несмотря на это, когда я попросил где-то в конце 88-го года визу в Индию, мне отказали. Я им говорю: смотрите, американская виза на пять лет, чего вы боитесь? Американцы не боялись, а индусы испугались, что я у них останусь. Вот такие смешные вещи.

Что вы видели во время событий 91-93-х годов, когда приезжали в Москву?

– В 93-м в Останкино меня прострелили. Я поехал туда к девяти вечера, а в 9.40 уже лежал в Склифосовского с простреленной ногой. Лежу, шевелю ею, понимаю, что с костью ничего страшного, важные вены не задеты, и говорю: «Доктор, скажите любопытному фотографу, как у вас тут?» А он говорит: «Прошло два с половиной часа, у меня уже 128 трупов и 400 раненых». Это еще до взятия Белого дома, только из Останкино и только в одной больнице. В тот вечер убили пять иностранных фотографов и одного оператора. Здесь мало об этом говорили. А в 91-м было все спокойно, там только эти трое, которые сами на танк полезли – не знаю, зачем.

В официальных данных говорилось «всего» о 130 жертвах за все дни.

– В 93-м полторы тысячи погибших было в одном Белом доме, потому что стреляли из танков, из пулеметов, изо всего. «Кровь катилася рекой», как там один поэт написал. Меня в ту же ночь погрузили в самолет и увезли вместе с оператором Иваном Скопаном, он чех с французским паспортом. Его пытались спасти, но в самолете он умер. Его напарнику, корреспонденту 1-го французского канала Патрику Бура, повезло. Когда стали стрелять и все упали, пули вошли в оператора, а его чуть-чуть только проскользнуло по руке. Но потом он поехал на войну в Персидском заливе, и его там раздавило американским танком. Такие вот дела бывают.

Что вы думаете о цифровой фотографии?

– Десять лет назад цифра была плохая, и сравнивать ее с пленкой было нельзя. Но та цифра, которая вышла полгода назад, уже на уровне пленки. У меня сейчас фотоаппарат 20 миллионов пикселей и полный формат. Это не фотоаппарат – компьютер. Посмотрим, что еще придумают.

А что будет с пленкой? Ее ждет что-то интересное?

– Я снимаю уже больше года на цифру, но у меня еще не проявленных штук 30 пленок лежит, черно-белых. Цифра гораздо удобнее, потому что не надо проявлять, не надо печатать, не надо смотреть, а потом сканировать. Все, что висит здесь и в Третьяковке, напечатано на принтере! Сейчас бумага настолько хорошая, а краски такие долговечные, что трудно отличить от настоящих старых тиражей.

Ваш архив насчитывает тысячи фотографий. Как вам удалось вывезти его из СССР?

– Иностранцы. На мои выставки каждую неделю ходили по два-три посла. И не только ко мне – к Рабину и другим. Тогда было шесть-семь квартир, таких как моя. Например, у Людмилы Кузнецовой, у Тани Колодзей. Попросил – да и вывезли. И коллекцию мою, включая негативы, точно так же вывезли. На дружеских основах. Это не была коммерция, они за это ничего не брали.

Вы себя считаете русским или французским художником?

– Я родился в Казани. В пятилетнем возрасте уехал на Кавказ, в деревню, проучился все десять классов в Туапсе. Потом вернулся к матери в Казань, пять лет отучился в институте, потом Средняя Азия два года, потом пять лет Москва, потом Франция. Во Франции я – русский. Мне смешно говорить, что я француз. Но я уехал отсюда – и я уже не русский. Да, есть друзья, художники, которые меня помнят и любят. А моя мечта – жить в Мексике. Там и шуба не нужна. Мне нравится Мексика – и страна, и ее художественная жизнь. Троцкому тоже нравилось! Единственно, там сейчас опасно, людей воруют за выкуп. Воруют крестьянина, у которого сын работает в Америке, привязывают к дереву и держат, пока сын выкуп не привезет. Крестьянина!

Кто же вас будет выкупать?

– Никто. Меня не надо выкупать. Пусть убивают! Когда ни умирать – все день терять.
источник

Олег Целков
Владимир Сычев
еще 35 фотографий Владимира Сычева


Концу света - достойную встречу

21.07.2012

Да здравствует царствие небесное!

Тонко.


Выкур курей

21.07.2012

Гениальная придумка, обожаю такие игры словами.

Выкур курей и высморк насморка


Пациент скорее жив, чем мертв

20.07.2012

ссср - жив, сволочь.