Особые пути Михаила Жванецкого

30.05.2018

Наблюдения за изгибами «особого пути»

Богатство и бедность, конечно, отличаются друг от друга.
Это многие заметили и устроили нам революцию.
И заперли богатство за высокие стены, а бедность выставили напоказ.
Мы были бедны, равны и это ничего, если бы не были бесправны.
Но многим это нравится.
Тем, для кого это максимум, чего они могут достичь.
Тогда, конечно, приятно видеть рядом с собой всех.
И учёного, и артиста, и изобретателя.
Все едят то же, спят там же, одевают то же, а если возле бомбы, какое-то усиленное питание, то их окружают забором.
Поэтому атомный центр, мясокомбинат, кондитерская фабрика и тюрьма выглядят одинаково. Колючая проволока. Забор и вышки по периметру.
Советская власть делала такие заборы, которые не удавались никому.
Первое изделие, удостоенное знака качества,— грандиозный рельефный забор невиданной красоты.
Отсюда вся наша живопись и правописание.
Там малыши выводили свои первые буквы под руководством неизвестных педагогов.
В Ташкенте мы ехали на «Жигулях» вдоль забора дачи Рашидова полчаса. На скорости 50–60 километров в час.
Хороший забор — это наша радость, наша молодость, наши первые свидания, первый поцелуй.
В стране, где все крадутся вдоль забора, легко дорогу спросить. Вам так и скажут — езжайте вдоль забора до пересечения с другим забором, там спросите.
Поэтому когда богатство за забором, а рядом такая жизнь, такая же, конечно на душе спокойней. Оно, может, и ничего, если бы дракон не выдёргивал каждую ночь по тысяче, по десять тысяч.
Остальные как-то резвились, травку пощипывали, песни пели, вид делали, но хор редел. Здорово поредел. Сейчас оставшиеся, конечно, шумят, хорошо вспоминают, мол, мы остались, и трутся головой об бывшую власть.
А если б те вдруг вспомнили.
Все, кто подох, собрались и вспомнили. Как спали, что ели, двадцать лет не видели женщин и сдохли под забором.
Или их воспоминания роли не играют.
Один баран не замечает исчезновения другого.
Но как нищета — социализм почётен.
Почётен социализм.
Мы общество строим.
Мы заняты.
Нищета пройдёт.
Организм борется.
Да, конечно, из этой нищеты та кажется справедливой.
С песнями, с бардами, со всенародным одобрением и голубым огоньком в конце тоннеля.
Ну чего. Прошли мы тоннель. И странно — мы не замечали разницу жизни своей и своих начальников, но со слезами стали замечать разницу между своей и иностранной.
Между пролетариатом и пролетариатом.
Между крестьянством и крестьянством.
Мы, суки, строим счастливую жизнь, а они её имеют.
Мы к ней подбираемся, вопя и утопая, а они там живут.
В нашем коммунизьме, который, кстати, они же придумали, а мы осуществляли, осуществляли, осуществляли, осуществляли, и где-то на развитом социализме сдохли.
Как же это выдержать?
Мы лучшие, передовые, прогрессивные, бесклассовые, могучие, а музыка оттуда, штаны оттуда, станки оттуда, ком эти пьютеры оттуда, а в конце и хлеб оттуда, и баранина. Что же они нам за теорию подсунули, при которой мы вечно голодные и даже чтоб выпить, гниём в очередях.
И не Горбачёв это придумал, а контраст стал невыносим, и побежали полковники КГБ на Запад, и разорились мы в соревновании под собственным забором, отделяющим нас от них.
И взвыли — хотим, как там. И великое свершилось.
Открыл нам Горбачёв заборы, снял ворота.
Один, кстати.
Врал непрерывно и бесконечно.
Делал гадости и вызывал отвращение, а ворота и заборы снёс.
И мы замерли. Залегли. Затихли.
С магнитофонами в руках.
Каждому по магнитофону.
Мечта сбылась.
И тут из нас полезли.
Как застарелые болезни. Полезли первые богачи.
Те же блатные, те же воры и спекулянты, те же продувные надуватели. Других-то не было.
Мы смотрели на них, не в силах пошевелиться.
Мы дали им разбогатеть. И теперь крутимся возле них.
За ними пошли получше, поскромнее и не такие уголовные.
Но те, первые, набрали силу и власть.
Но они наши и другого пути не было.
Ты недоволен собственными купцами.
Они что, приехали из другой страны? Вся эта штука в том, что они образовались здесь, плоть от плоти.
И стали они рядом жить, и стали они рядом ездить, и всё покупать, и стрелять, и грабить. И все содрогнулись.
Разве о таком богатстве мы мечтали?
Мы хотели, чтоб, как раньше, все вместе, а здесь все по одному.
Они едят, мы — нет.
Неужели другого пути нет?
А мы все знаем только две жизни: прошлую и теперешнюю.
Теперешняя не нравится — давай назад.
Там не нравится — давай вперёд.
Нет. Весь мир живёт третьей жизнью, которую начинает сразу после второй.
Когда стрелять становится невыгодно материально.
Когда набирать костюмов и жратвы себе становится невыгодно и неинтересно.
Когда жить одному со жратвой и любовницей становится ни к чему.
Когда детей нужно где-то учить.
Когда себя нужно у кого-то лечить.
И главное, когда он, новый, может заработать, только если бедный, наконец, купит, потому что богатых не хватает ни на ресторан, ни на пароход.
Тогда богатый хочет, чтоб бедный купил.
Тогда богатый очень хочет, чтоб бедный стал богаче.
И это даже, если тот бедный, как мы, честный и вялый и ничего не может. Только лежать.
И в этом случае богатый очень заинтересован, чтоб бедный встал.
Я уже не говорю, что зарабатывать сейчас не проблема, так они ещё нас заставят.
Потому что эта жуткая жизнь нормальна.
Через неё надо проползти.
Опять со стрельбой, как всегда.
Тут надо успокоиться. У нас любое движение связано со стрельбой. И революция и гражданская, и до войны, и во время войны.
Все мы ворошиловские стрелки по людям.
Так что сегодняшняя стрельба — явление обычное, очень мелкое по сравнению.
Это есть наша плата за бескультурие и темноту, за пьянство и огромную, во всю державу, тюрьму, где зеки только и учились бить и пытать.
И хлынули наружу новые очень старые песни и новые очень старые люди.
И милиция стала продажной, как и была.
И ГАИ берёт взятки, как и брала, и врачи берут, как и брали. И это не кончится, хотя должно закончиться.
Вот такой парадокс.
Оно всегда будет, но закончится, когда беспредел станет невыгодным.
Вот он уже становится невыгодным. Какая выгода открывать ресторан, если мы боимся туда идти?
Если милиция не тянет, разрастается охрана.
Новые начинают стрелять друг в друга уже за безопасность для своих клиентов.
Я говорю, беспредел невыгоден всем, кроме самых тёмных и больных, которых и надо судить, повально судить.
Значит, что нам нужно?
Скорая, милиция и инициатива.
Власть, как она неоднократно демонстрировала — у нас в руках.
Кого хотим, того и выберем.
Выберем сумасшедшего, так и будем жить с ним во главе.
На культурного неспособны.
Гайдар для нас хуже всех, потому что был начитан и не врал.
Значит, выберем своего.
Неважно, мы и через это должны пройти.
Это и есть наша вторая жизнь по пути к третьей.
А третью мы уже видим и уже привыкаем.
Раскручиваемся потихоньку с жертвами и стрельбой.
Как же тут без стрельбы?
Стой там, иди сюда.
Пиши письмо, но не посылай.
Свари борщ, но не ешь.
Судиться б надо. Чтоб не стрелять.
Нормальный суд поверх народов, объективный и свободный.
И кому что.
А пока наши новые тоже тоскуют и по трое, по четверо ходят, чтоб не подстрелили.
И с охраной в постель, и в туалет, и пьёт с охраной, и поёт с ней у костра.
Легко представить, как это интересно.
Это ж одни и те же ребята пошли в убийцы и в охрану.
Так что нелегко с ними петь. Но надо.
И расслабляются наши новые только там, за забором, на Западе, под немецкую и турецкую речь.
А русским всегда хорошо отдыхалось среди турок и зеков.
— Гив ми плиз… Нин, как будет «кофе»? Кофе, кофе. Уан кофе и ей уан. Как в Москву позвонить? Алло, Людмила Александровна? Я на Карибах, переведите им, что я хочу завтрак в корвать. Ин бед. Я ему дам трубу. Скажите: нам с Нинкой в корвать.
А количество жизни одинаковое, растянутое в бедности или сжатое в богатстве.
И не надо обвинять богатых в скупости.
Бедный всегда широк.
Богатый скуп и не хочет давать.
Бедный широк, но ему давать нечего.
А тот потому и стал богатым, что скуп.
А этот потому и беден, что широк.
Дальше разбирайтесь сами.
Можно жить хорошо среди скверной жизни, как жили наши начальники, под страхом — снимут, выгонят, отнимут всё.
А можно жить тяжело среди жизни хорошей. Тяжело, а не плохо. Потому что есть выбор.

Наш особый путь


Бродский по-детски

05.09.2017

Читает дитя замечательно, но что-то меня смущает, царапает сознание. Особенно после просмотра нескольких записей из ее аккаунта. Не могу точно определить и сформулировать. Это не фальшь, не наигранность, а скорее, гипертрофированная эмоциональность. Но слушаю все равно с удовольствием.


Курт Воннегут о популяризации зла

04.09.2017

Из интервью журналу Континент, 1987г.

«— Как бы вы сегодня ответили на вопрос: «Может ли разумный человек, учитывая опыт прошедших веков, питать хоть малейшую надежду на светлое будущее человечества?»

— Летопись человечества совершенно ужасна. И со всеми новыми видами оружия, механическими, химическими, новой техникой, способной к большему разрушению, я не думаю, что у нас есть шанс, судя по прошлому. Я чувствую, что две мировые войны были настолько ужасны и говорят о нас как о животных столько, что я не вижу надежды на выздоровление. Я посетил Освенцим и Бжезинку, будучи в Польше год назад. И поднялся на сторожевую вышку посмотреть вниз, на крематорий… И смог сделать единственное заключение, что все мы настолько ужасные животные, что нам не следует и существовать.

— Дети невинны, пока не вырастают и не становятся взрослыми…

— Но зло их привлекает, и они способны… Я считаю, что зло очень легко выпустить на свет Божий, попросту популяризируя его.»

via

Курт Воннегут о популяризации зла


О молодых стариках и старушках

25.08.2017

Вот взяли, и все опошлили. Ну для чего мне знать такие личные подробности известных персонажей? Излишнее это все, ненужное и вредное. Я не отдел кадров, чтобы выяснять у Джульетты или там, скажем, Анны Карениной их возраст. Как теперь взяться перечитать Тома Сойера, когда вместо милой седой старушки тети Полли перед глазами будет маячить молодая дама тридцати восьми лет. Давно положил себе за правило, несмотря на естественное любопытство всегда уклоняться от ознакомления с подробностями биографий и жизнеописаний авторов любимых книг и фильмов. Потому что потом поневоле мерзкая сущность актера Мигалкова будет портить впечатление от хороших фильмов с его участием. И если бы он такой один был…
Словом, как всегда, прав был старый еврей: «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь».

Старушка тридцати восьми лет

Взято здесь
«Маме Джульетты на момент событий,описанных в пьесе, было 28 лет. Самой Джульетте было 13 лет. В той же "Ромео и Джульетте" матушка пеняет дочери,которой 14 лет,что в ее возрасте она уже родила Джульетту.А та,мол,замуж не хочет. Забавно, что в первом голливудском фильме, 1936 года, который Вики называет сравнительно близким к оригиналу, Ромео играл Лесли Говард, (красавчик Эшли из "Унесенных ветром") которому на тот момент было 43, а Джульетту - Норма Ширер, которой было 34.
Марья Гавриловна из «Метели» Пушкина была уже немолода: «Ей шел 20-й год».
«Бальзаковский возраст» — 30 лет. Гюго писал, что 20 лет - это старость для публичной женщины.
Ивану Сусанину на момент совершения подвига было 32 года(у него была 16-летняя дочь на выданье).
Матери Родиона Раскольникова из романа Достоевского«Преступление и наказание» было 42 года.
Анне Карениной на момент гибели было 28 лет,Вронскому — 23 года, опостылевшему старику-мужу Анны Карениной — 46 лет(в начале описанных в романе событий всем на 2 года меньше).
Старикану-кардиналу Ришелье на момент описанной в «Трех мушкетерах» осады крепости Ла-Рошель было 42 года. Д'артаньян был молодым человеком 18-ти лет.
Старухе Ниловне из пьесы "Мать" Максима Горького - 40.
Из записок 16-летнего Пушкина: «В комнату вошел старик лет 30»(это был Карамзин)".
У Тынянова: «Николай Михайлович Карамзин был старше всех собравшихся. Ему было тридцать четыре года — возраст угасания».
и еще любопытные факты


Валиум для Гениса

16.05.2017

Взялся почитать Гениса о Довлатове: «Довлатов и окрестности».
Объем книжки сразу вызвал смутные опасения: уж больно велика книга даже для подробнейшего, ежедневного бытописания от и до.
Открыв, с первой же пары страниц понял — о Довлатове там будет страниц на пять, ну, на десять от силы, а остальное — бурное мыслеистечение автора по всем возможным поводам и без повода вовсе.
Судя по этой книге, (других не читал) автор в тяжелой и застарелой форме страдает недержанием мысли и речи.
Вернее, автор от этого не страдает, он наслаждается, а страдания оставляет на долю читателя.
Когда-то давно просматривал еще лишь одну книжку, созданную в паре с Вайлем, который служил в этом дуете, как мне показалось, в некоторым смысле аминазином, не столько Вайль, сколько валиум.
В который уже раз приходится приводить бессмертную цитату из Стругацких: «Ему просто нравится рассуждать, как Голему пить».
Также на память приходит волшебный горшочек из братьев Гримм: «Горшочек варит и варит. Уже вся комната полна каши, уж и в прихожей каша, и на крыльце каша, и на улице каша, а он все варит и варит.»
Обидно, потому что даже до середины книги не добрел, захлебнулся в густом, вязком тумане генисовского словесного болота.
Ну, или каши, если кому-то так кажется аппетитнее.

Валиум для Гениса


Пуста была аллея

26.04.2017

из книги Александра Гениса «Уроки чтения. Камасутра книжника».

Шибболет

Во дни сомнений, — не вникая в смысл, зубрил я в восьмом классе, — во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, — повторял я, когда подрос, — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя, — утешаю я себя сейчас, — как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома?

Я и не впадаю, хотя все еще не могу понять, что уж такого особо правдивого и свободного у языка, на котором бегло говорил Ленин, с акцентом — Сталин и ужасно — Жириновский. Зато я горячо разделяю тезис про поддержку и опору, ибо, живя, как Тургенев, за границей, привык к тому, что русский язык способен заменить Родину.

* * *

— По-английски, — вздохнула переводчица, — все русские — хамы.

— ?! — вспыхнул я.

— Вы говорите «please», — пояснила она, — в тысячу раз реже, чем следует. Но это — не ваша вина, а наша. Вернее — нашего языка, который одним словом заменяет бесчисленные русские способы вежливо выражаться даже по фене и матом. Чтобы слыть учтивым, вам достаточно назвать селедку «селедочкой», чего на английский не переведешь вовсе. Ведь «маленькая селедка» — это малёк, а не универсальная закуска, славное застолье, задушевный разговор до утра — короче, всё то, за чем слависты ездят в Москву и сидят на ее кухнях.

— А то! — обрадовался я и решил перечислить языковые радости, которых русским не хватает в английском.

В университете жена-сокурсница писала диплом «Уменьшительно-ласкательные суффиксы», а я — «Мениппея у Булгакова». Тогда я над ней смеялся, теперь завидую, и мы о них до сих пор говорим часами, ибо мало что в жизни я люблю больше отечественных суффиксов. В каждом хранится поэма, тайна и сюжет.

Если взять кота и раскормить его, как это случилось с моим Геродотом, в «котяру», то он станет существенно больше — и еще лучше. «Водяра» — крепче водки и ближе к сердцу. «Сучара» топчется на границе между хвалой и бранью. Одно тут не исключает другого, так как в этом суффиксе слышится невольное уважение, позволившее мне приободриться, когда я прочел про себя в Интернете: «Жидяра хуже грузина».

Пуста была аллея

Полный текст »


Раневская в домашних тапочках

15.04.2017

Перечитываю книгу сестры Фаины Раневской, Изабеллы Аллен-Фельдман «Раневская в домашних тапочках». Когда читаю все время хочется сделать выписки, но обычно, по разным причинам, не удается. Сейчас решил специально все же хоть чем-то поделиться.
Изабелла Фельдман переехала к сестре в Россию в 1960-м году. Прожив всю жизнь в Европе и оставив свою виллу во Франции, Белла так и не привыкла до конца к российским реалиям. К примеру, долго не могла понять, отчего продукты нельзя заказывать на дом по телефону. Или не могла взять в толк, что в магазине, на вывеске которого значится «Продукты», может не оказаться многих из оных.
— Принесите, пожалуйста, полкилограмма буженины, — миролюбиво просила Изабелла Георгиевна, не замечая, как лицо натруженной продавщицы каменеет в ужасе.
Прямо в очереди она справлялась о здоровье «батюшки и матушки» кассиршы. Пыталась вступить в диалог с захмелевшим прапорщиком, взывая к его «офицерской чести».
В магазинах Беллу считали сумасшедшей… Объяснить ей, что наша действительность — это нечто отличное от Парижа, так никому и не удалось. Улицу 25 октября она называла «Проспектом какого-то сентября».

Изабелла Фельдман

«Из пяти дам, пришедших вчера вечером, задавала тон вульгарная громогласная особа в платье ужасного оттенка фиолетового цвета. Представилась она Таней, так и сказала: «просто Таня, без церемоний». Она забросала меня вопросами о Париже, не столько интересуясь городом, сколько желая обнаружить свое с ним знакомство, а затем стала рассказывать про то, как она фотографировала какого-то писателя, Бабена или Баделя, я так толком и не расслышала. Рассказывала она для меня, потому что все остальные во время ее рассказа откровенно скучали. Должно быть, слышали его уже не раз.
— Бадэн? — переспросила я, вспомнив автора биографии знаменитого корсара Жана Бара. — Разве он еще жив?
На меня посмотрели как на сумасшедшую, а сестра повертела пальцем у виска. При желании она может быть удивительно бесцеремонный. Оказалось, что это совсем другой писатель, который воевал на стороне красных, и красные его за это потом расстреляли. Уточнять обстоятельства я не стала, потому что сестра предупреждала меня не один раз, чтобы я не смела разговаривать о политике. «Ди фис золн дир динен нор аф рематес, Белла! — повторяла она. — Ты не заметишь, как скажешь что-то такое, за что нас обеих посадят в тюрьму, поэтому держи язык за зубами. Если захочешь сказать о политике, мишигине коп, то говори о погоде». Но то, как на меня смотрели гости, меня покоробило, если не сказать — оскорбило. Разве их Бабен — Мопассан или Пушкин, что так стыдно его не знать. А сами не читали Pauline Reage, даже сестра не имеет о ней понятия.»

«Не перестаю удивляться тому, что здесь принято спрашивать не только, где была куплена та или иная вещь, но и за сколько. «Сугубый моветон», как говорила наша классная. Я не запоминаю цен, но, если меня расспрашивают настойчиво, называю какие-то цифры. Франки с фунтами тут же переводятся в рубли и неизменно следует сравнение с местными ценами. Здесь, как мне кажется, все что-то продают. Даже сестра этим занимается — то помогает кому-то из знакомых сбыть кофточки, то предлагает итальянские чулки, которые какая-то Галочка (по рекомендации сестры — актриса от Бога и золотой человек) посылает ей из Одессы. Но самое удивительное то, что здесь не стесняются или не слишком стесняются просить уступить ту или иную вещь, которую человек уже носит. Моя черная сумочка вызывает у местных женщин чувство, близкое к вожделению. Едва ли не каждая третья интересуется тем, не уступлю ли я ей сумочку за деньги или в обмен на что-то. Одна дама предложила мне живого попугая, которого ее отец обучил разговаривать.
— Он очень способный, — уверяла она, обдавая меня терпким спиртным духом. — Он и ваше имя выучит, Белладонна Григорьевна…
Сама бы выучила для начала. Я не стала обижаться на нее, потому что бедняжка была пьяна настолько, что то и дело норовила свалиться со стула…»

«Теперь у нас временно новая прислуга — Таисия, угрюмая неразговорчивая девушка откуда-то из Сибири. Сестра попросила приглядеть за ней. Я приглядываю, но все время стоять, что называется, «над душой» у Таисии невозможно и неловко. Занимаюсь своими делами и время от времени интересуюсь тем, что она делает. Полы она трет старательно, но неловкая — то и дело на что-то натыкается. Чай пьет с блюдца, шумно отдуваясь. Я целую вечность не видела, как пьют чай с блюдца, забыла даже, что такое бывает. Попыталась завести разговор, но неудачно. Таисия по три раза переспрашивает, а потом вздыхает вместо ответа. Мишигене копф.»

«… Впрочем, сестре явно было не до моего настроения, она сильно расстроена болезнью Полины Леонтьевны. Хочет устроить так, чтобы та смогла пролечиться в «кремлевской» клинике, которая считается лучшей больницей страны. Мне непонятно, почему клиника называется «кремлевской», если она расположена не в Кремле, а совсем в другом месте. Сестра толком ничего не объяснила, сказала только, что лишь такие простодушные люди, как я, могут подумать, якобы в Кремле есть больница. «Это же — Кремль! — сказала она с наигранным пафосом. — Царь-колокол, царь-пушка, ГУМ напротив!» ГУМ — это бывшие Верхние торговые ряды, где в 95 году у отца украли золотые часы и бумажник. Я усмехнулась и поинтересовалась, почему там, где устроено кладбище, не может быть места больнице. Сестра покачала головой, вздохнула и сказала:
— Бедная моя Белочка, — говорила она ласково и с примесью горечи, — ты думаешь, что вернулась на родину? Ты даже не представляешь, куда ты вернулась! Кладбище на Красной площади — это всего лишь мелкая деталь. Характерная, но незначительная.»

«Я то и дело совершаю досадные оплошности. Вчера назвала таксиста «голубчиком», а он в ответ назвал меня «гражданкой мамашей». Сестра перевела его ответ так — таксист решил, что я с ним заигрываю, и вежливо (по его мнению — вежливо) напомнил мне о моем возрасте. Именно что вежливо, иначе бы не стал добавлять к «мамаше» гражданку. Оказывается, слово «голубчик» давно уже вышло из употребления. Этот идиот решил, что я с ним заигрываю! Как бы низко я ни пала и каким бы ни был мой возраст, но, даже стоя одной ногой в гробу, я ни за что не стану заигрывать с небритым мужчиной, от которого пахнет луком, у которого немытая шея и грязь под ногтями! Ни-ког-да!»